К вопросу о традиционализме в экономике
Примечание Максима Медоварова: Гвидо Карпи, известный автор нашумевшей книги "Достоевский - экономист" (2012), написал также и статью "Гоголь - экономист" (2009). Под его пером Гоголь предстает как последовательный сторонник натурального хозяйства и традиционного патриархального общества, убежденный враг денежного обращения.
Примечание Максима Медоварова: Гвидо Карпи, известный автор нашумевшей книги "Достоевский - экономист" (2012), написал также и статью "Гоголь - экономист" (2009). Под его пером Гоголь предстает как последовательный сторонник натурального хозяйства и традиционного патриархального общества, убежденный враг денежного обращения.
В принципе, тема не нова - уже в 50-е годы советский исследователь М.Н. Гус абсолютно точно определил место Гоголя в ряду "феодальных социалистов" (для 1830-40-е годов это понятия почти тождественно традиционализму вообще). Отчасти эту тему затрагивали и позднейшие советские и российские исследователи.
Статья Карпи добавляет тонов в эту картину. Земледельческая крепостная община как богоустановленный порядок - этот идеал, который отстаивали Гоголь и Фицхью, Карлейль и Рёскин, Мёзер и Мюллер, остается нашим идеалом до настоящего времени.
***
В некоторых моих недавних исследованиях[1] я попытался суммарно определить “двойную цепь” развития идеологических и поэтических форм, сложившихся в России в первой половине XIX века, - их “изоморфность”, по Пьеру Бурдье [2], - в тесной связи с экономической деградацией главного носителя письменной культуры - среднепоместного дворянства. Я пришел к следующему выводу: если у Пушкина кризис поместного дворянства еще мог даваться через восприятие проблематического, но все еще полномасштабного героя (Евгений Онегин, Гринев, Дубровский, Евгений “Медного всадника”, наконец - автоописания самого Пушкина в его поздней лирике), то уже у Гоголя социальная маргинализация мелкого провинциального дворянства выливается в антропологический упадок. Если Муромский в пушкинской “Барышне-крестьянке” закладывает имение, лелея тщетные, но сами по себе вполне почетные мечты об образе жизни на английский манер, то гоголевский Петух совершает аналогичный - гибельный для него - заклад имения лишь для того, чтобы удовлетворить собственные гипертрофические и гротескные гастрономические инстинкты: “жратв-яда” вместо Илиады, по определению А. Белого [3]. Удрученный кризисом собственного сословия, Пушкин начал сдвигать свой социальный идеал назад в прошлое, в своего рода “золотой век” поместного дворянства, относимый примерно к елизаветинскому царствованию (1740-1760); Гоголь смещает “идеальный” хронотоп еще глубже в историю (к временам казаков Тараса Бульбы, героев Гомера) или в недостижимое “далёко” (римская чернь, испанский плебс, кавказские черкесы, кочевые калмыки с нижней Волги), окончательно лишая его всякой конкретности. Например, то, что делает наследие Гомера актуальным и целительным для разрозненного и судорожного современного мира - “это строгое почитание обычаев, это благоговейное уважение власти и начальников, несмотря на ограниченные пределы самой власти, эта девственная стыдливость юношей, эта благость и благодушное безгневие старцев, это радушное гостеприимство, это уважение и почти благоговение к человеку, как представителю образа божия, это верование, что ни одна благая мысль не зарождается в голове его без верховной воли высшего нас существа и что ничего не может он сделать своими собственными силами [[...]] в то время, когда еще не было ни законодателей, ни учредителей порядков, когда еще никакими гражданскими и письменными постановленьями не были определены отношения людей” [4].
Основные характеристики этого социального идеала - патриархальная архаика, фатализм, отсутствие писаных законов и какой-либо формальной системы урегулирования общества, кроме родственных отношений.
***
В некоторых моих недавних исследованиях[1] я попытался суммарно определить “двойную цепь” развития идеологических и поэтических форм, сложившихся в России в первой половине XIX века, - их “изоморфность”, по Пьеру Бурдье [2], - в тесной связи с экономической деградацией главного носителя письменной культуры - среднепоместного дворянства. Я пришел к следующему выводу: если у Пушкина кризис поместного дворянства еще мог даваться через восприятие проблематического, но все еще полномасштабного героя (Евгений Онегин, Гринев, Дубровский, Евгений “Медного всадника”, наконец - автоописания самого Пушкина в его поздней лирике), то уже у Гоголя социальная маргинализация мелкого провинциального дворянства выливается в антропологический упадок. Если Муромский в пушкинской “Барышне-крестьянке” закладывает имение, лелея тщетные, но сами по себе вполне почетные мечты об образе жизни на английский манер, то гоголевский Петух совершает аналогичный - гибельный для него - заклад имения лишь для того, чтобы удовлетворить собственные гипертрофические и гротескные гастрономические инстинкты: “жратв-яда” вместо Илиады, по определению А. Белого [3]. Удрученный кризисом собственного сословия, Пушкин начал сдвигать свой социальный идеал назад в прошлое, в своего рода “золотой век” поместного дворянства, относимый примерно к елизаветинскому царствованию (1740-1760); Гоголь смещает “идеальный” хронотоп еще глубже в историю (к временам казаков Тараса Бульбы, героев Гомера) или в недостижимое “далёко” (римская чернь, испанский плебс, кавказские черкесы, кочевые калмыки с нижней Волги), окончательно лишая его всякой конкретности. Например, то, что делает наследие Гомера актуальным и целительным для разрозненного и судорожного современного мира - “это строгое почитание обычаев, это благоговейное уважение власти и начальников, несмотря на ограниченные пределы самой власти, эта девственная стыдливость юношей, эта благость и благодушное безгневие старцев, это радушное гостеприимство, это уважение и почти благоговение к человеку, как представителю образа божия, это верование, что ни одна благая мысль не зарождается в голове его без верховной воли высшего нас существа и что ничего не может он сделать своими собственными силами [[...]] в то время, когда еще не было ни законодателей, ни учредителей порядков, когда еще никакими гражданскими и письменными постановленьями не были определены отношения людей” [4].
Основные характеристики этого социального идеала - патриархальная архаика, фатализм, отсутствие писаных законов и какой-либо формальной системы урегулирования общества, кроме родственных отношений.