В первый раз я увидел его в 91-ом году на сцене калининградского рок-клуба. До этого некоторые из моих подруг, некоторые из моих друзей, некоторые из подруг моих друзей и т.д. сообщали мне «а вот есть такой Непомнящий» и дальше мямлили что-то с трудом вербализуемое, но с обязательным упоминанием «экзистенциального андеграунда», модной тогда речевой фигуры, запущенной Гурьевым в тусовочный обиход.
Короче, я был к встрече с Сашей до этого не готов и нас судьба как-то проносила мимо друг друга. И вот он вышел из тени и с суеверным испугом посмотрел на микрофон. Первая моя ассоциация? Боб Дилан до того момента, как он взял в руки электричество. Точно вспомнить, что он пел тогда, не могу, но что-то было даже не в словах, и не в «хлыстовской» манере исполнения, что-то, отчего плачут в церквях иконы и смеются дети во сне. Что-то в нас, в зале, откликнувшееся на долгожданный пароль, произнесенный со сцены. Как будто ты всю жизнь ходил в обуви и вот, разулся и неожиданно для себя пошел босой по мрамору снега. Как будто ты всю жизнь жил под чужим именем и вот, тебе вернули твое настоящее, а ты и не подозревал. Я бы не назвал это поэзией в литературоведческом смысле. По диплому филолог, Саша и сам любит поиронизировать по поводу всего того, чему его учили профессора-языковеды. Я бы назвал это талантливой реанимацией символов, эксгумацией архетипов, пробуждением изначального, онтологически свойственного нам как виду, рискованного положения в бытии. В разговоре, отстаивая какую-нибудь свою песню, Непомнящий всегда сошлется скорее на Ницше, Гумилева или Мигеля Серрано, чем на кого-нибудь из живых и мертвых поэтов. Саша – талантливый исполнитель самого себя, несущий поколению беспокойство. В его крови однажды проснулась неугасающая нота, гиперборейская, сказочная интонация невидимого огня, которая не нуждается в удобстве профессиональных литературных (периферийных и поздних) форм. На том концерте меня зацепила своей беспощадностью песня «Рок-н-ролл в СССР это белые розы», но позже я узнал, что это вообще не его, а некой сахалинской панк-группы, близкой Саше по духу, я слушал потом эту композицию на другом концерте, ее пел кто-то другой, и я ничего не чувствовал. Тайна не в словах. И даже не в голосе. Тайна в необъяснимом умении человека на сцене включать у аудитории системы, совершенно не нужные, а скорее даже «лишние и опасные» для нашей «цивилизованной» жизни. Познакомились мы в тот день как-то незаметно, как это всегда бывает с людьми, знакомящимися с тобой на всю жизнь.
Короче, я был к встрече с Сашей до этого не готов и нас судьба как-то проносила мимо друг друга. И вот он вышел из тени и с суеверным испугом посмотрел на микрофон. Первая моя ассоциация? Боб Дилан до того момента, как он взял в руки электричество. Точно вспомнить, что он пел тогда, не могу, но что-то было даже не в словах, и не в «хлыстовской» манере исполнения, что-то, отчего плачут в церквях иконы и смеются дети во сне. Что-то в нас, в зале, откликнувшееся на долгожданный пароль, произнесенный со сцены. Как будто ты всю жизнь ходил в обуви и вот, разулся и неожиданно для себя пошел босой по мрамору снега. Как будто ты всю жизнь жил под чужим именем и вот, тебе вернули твое настоящее, а ты и не подозревал. Я бы не назвал это поэзией в литературоведческом смысле. По диплому филолог, Саша и сам любит поиронизировать по поводу всего того, чему его учили профессора-языковеды. Я бы назвал это талантливой реанимацией символов, эксгумацией архетипов, пробуждением изначального, онтологически свойственного нам как виду, рискованного положения в бытии. В разговоре, отстаивая какую-нибудь свою песню, Непомнящий всегда сошлется скорее на Ницше, Гумилева или Мигеля Серрано, чем на кого-нибудь из живых и мертвых поэтов. Саша – талантливый исполнитель самого себя, несущий поколению беспокойство. В его крови однажды проснулась неугасающая нота, гиперборейская, сказочная интонация невидимого огня, которая не нуждается в удобстве профессиональных литературных (периферийных и поздних) форм. На том концерте меня зацепила своей беспощадностью песня «Рок-н-ролл в СССР это белые розы», но позже я узнал, что это вообще не его, а некой сахалинской панк-группы, близкой Саше по духу, я слушал потом эту композицию на другом концерте, ее пел кто-то другой, и я ничего не чувствовал. Тайна не в словах. И даже не в голосе. Тайна в необъяснимом умении человека на сцене включать у аудитории системы, совершенно не нужные, а скорее даже «лишние и опасные» для нашей «цивилизованной» жизни. Познакомились мы в тот день как-то незаметно, как это всегда бывает с людьми, знакомящимися с тобой на всю жизнь.
Следующее воспоминание. Квартира художника, уехавшего на юг, подальше от московской зимы. Вместо него там я, Непомнящий, его девушка по прозвищу «Дюха» (подливает себе чаще других) и Джен – редактор альманаха «Violet», выход в свет которого мы, собственно, и обмываем. Дюха позже нарисует пером обложку к сашиному альбому «Экстремизм», как и во всей ее графике, там бердслеевская обреченность в линиях и русский революционный размах в сюжете. Она из тех художников, к листам которых стоит долго приглядываться, пока где-нибудь не заметишь приглядывающегося, самого себя. Обсудив очередной фестиваль, автостопное путешествие, траву, на которой там спят и траву, которую там курят, мы с Непомнящим переходим к выяснению руководящей нами философии, начав с того аксиоматического тезиса, что философия обязана выводить человека из «себя», выводить на баррикаду, на сцену, на трассу, на большую дорогу, иначе это не философия, а халява. Я перечисляю своих – Грамши, Гваттари, Негри, Барбье, Дебор. Александр обнаруживает более «почвенный» иконостас – Шестов, Леонтьев, Бердяев, Гумилев, Лосский. «Новый русский экзистенциализм» – его очень смешит и очень нравится эта фраза. И в процессе погружения в разговор и в объятия Вакха ему начинает казаться, что «экзистенциализм» сейчас может быть исключительно русским. Позже он напишет песню, в которой все, повлиявшие на него люди, включая Джима Моррисона, «русские, родом с Москвы». Дюха все время выключает орущий магнитофон и просит Сашу спеть. Он не хочет петь, отталкивает гитару и пытается продолжить дискуссию. От философов мы переходим к напиткам, начав с аксиомы, гласящей, что напиток обязан будить в человеке сверхиндивидуальную, архаическую память, иначе это не напиток вовсе, а химия. Но сил больше нет. Я засыпаю и во сне никак не могу найти нужную мне станцию метро.
Саша может позвонить в три часа ночи и не очень членораздельно начать спрашивать, как я отношусь к вводу войск в Чечню. Стараясь быть как можно спокойнее, я отвечаю в том смысле, что на этой войне должны сражаться те, кто эту войну поддерживает т.е. непримиримая оппозиция, которая топчет снег в пикетах на Пушкинской и та часть армии, которая действительно имеет что-то против чеченцев, как антропологической разновидности. Выслушав, Саша начинает говорить долгую, красивую и бесконечную (на часах 3.30) речь, порой мне кажется, что он читает непрерывно бегущую строку – «русская Империя, тут ты мне поверь, была, есть и будет всегда» – цементирующий «припев» этого ночного рэпа. Я кладу трубку, радуясь тому, что у русской Империи появился еще один защитник, пусть и не совсем трезвый. Через несколько дней мы встречаемся на бульваре у лит.института и Саша пересказывает мне свою курсовую работу по Бродскому, слушать гораздо интереснее, чем про кавказскую войну. Я говорю, что издан, наконец Маркузе. Непомнящий очень радуется, уточняет, сколько «Одномерный человек» стоит и тут же, узнав цену, печалится. Действительно, антибуржуазный философ столько стоить не должен. Вдруг я спрашиваю себя, будет ли человек, идущий рядом со мной по бульвару, знаменитым? И понимаю, что мне, слава богу, наплевать, потому что «признание» это не историческая справедливость, а случайный выигрыш в лотерее общества спектакля, где любая «звезда» имеет нескольких, переминающихся в ожидании своей очереди, дублеров.
За несколько лет, протекших на фоне таких вот приятельских встреч, телефонных звонков, квартирных концертов, мы довольно значительно эволюционируем, примерно в одну и ту же сторону. Он подружился с баркашовцами и они называют его «союзник». Я синхронно познакомился с Лимоновым и Дугиным и делал рубрику для их газеты. На Горбушке, где я торговал компакт-дисками, все тинейджеры «системного» вида знают его альбом «Экстремизм», рассказывают, несколько человек подалось в РНЕ под впечатлением. Саша приезжает ко мне за «литературой» т.е. за новыми номерами «Элементов» и за дугинскими книгами. В его рюкзаке я замечаю языческие «арийские» брошюрки, явно купленные у Музея Ленина. «Так, для общего развития» - как бы извиняется он, заметив мой молчаливый скептицизм. Влияние этих брошюрок очень почувствуется в «Полюсе», но может быть задача таланта и есть в том, чтобы «приподнимать» любой материал, даже такой, наглядно обнаруживать в любом маразме тонкую смысловую иерархию-структуру, первичный код, замаскированный последующими сюжетными искажениями и недобросовестными трактовками?
Его новая подруга тихо сидит рядом, и не слушая нас, улыбается самой себе. Через год она будет избираться во владимирскую Думу от национал-большевистской партии и возглавит региональное отделение в Коврове. Тогда этого никак нельзя было ожидать.
На очередной годовщине «Лимонки» т.е. на очередном угарном концерте, я захожу в сортир и вижу на полу лежбище тринадцатилетних ирокезов, которым хватило пива. Дергая за струны, они орут. Обычно они орут «все идет по плану», но нет, я прислушиваюсь – «все равно на вас найдется пуля». Несимпатичная журналистка с радио «Свобода», чувствующая себя в мужском туалете, как дома, записывает ирокезов на диктофон. И тут я понимаю, вот, к Саше пришла «народная любовь», эти дети его никогда не видели и с трудом сейчас соображают, но воют его, а не кого-то. Никаких других подтверждений признания рок-сообществом больше не требуется.
Непомнящий, как и вышеупомянутый Дилан, не избежал электричества. Теперь он выступает с «Крантами» и это стратегически верно, я знаю их лидера Макса, у нас общий парикмахер, анархист по взглядам. Кассеты новых «Крантов» с некоторых пор продаются на оппозиционных митингах в одной обойме с «Хорст Весселем» и «Песнями о Сталине». В положенный час нахожу «Свободу» (давненько этого не приходилось делать, лет десять) и слышу там нестройный хор тинейджеров: «Жуйте батончик Сникерс, пейте напиток Херши! Все равно …» Вот, думаю, Саша остался в истории.
Постепенно о нем стали писать. Ибо по законам медиа нельзя игнорировать того, кто ненавидит тебя публично т.е. со сцены. «МК» прикладывает Сашу вместе с «Крантами» за плохое отношение к старшим («твой дед – полицай»). В зине «неформалов-экологов» статья со странной моралью, мол, хороший парень, но почему для скинхедов поет? В «Завтра» как о продолжателе Башлачева, в «Ровеснике» как о «лево-радикале», в «Штурмовике», как о консервативном революционере, в незарегистрированной воронежской газете «Массовые Беспорядки» его тексты печатаются просто как листовки, прямо под моим коллажем, изображающим схематичного «ЛЕФовского» буржуя с наложенной на него мишенью. Такое соседство для нас обоих – полная неожиданность. О песнях писать бессмысленно, пускай их комментируют паразиты, «настоящие специалисты», у которых нет ничего, кроме чужого творчества. Песни, записанные «Колоколом», можно приобрести на Горбушке, в «Зиг-Заге» или любом другом рок-магазине и, никому не веря на слово, сделать выводы. Хочется написать не о песнях, а обо всем остальном, о контексте, без которого текст порой недостаточно внятен.
У металлических Кирилла и Мефодия мы отмечаем 5-ого апреля День Нации. Вокруг человек триста молодых, на многое готовых людей. Все мерзнут, но бодрятся. Какой-то читатель-слушатель, узнав нас обоих, шутит, что мы представляем живую пару «национал-социализм». Саша смеется: «Чур мое место в этом термине первое». Я не возражаю. Мы едем на концерт в редакцию. Там теплее и многие подхватывают его песни, хотя слова слышат первый раз. «В талой воде исчезало эго / В чуть соленый привкус талого снега». Это привкус крови, апрельской крови собравшихся на митинг-концерт по поводу победы князя Невского над католиками-НАТОвцами, крови, возможно, лучшей, самой чуткой в этом городе. Лимонов заглядывает в зал и приплясывает ногой. Ему нравится песня «Убей янки».
У металлических Кирилла и Мефодия мы отмечаем 5-ого апреля День Нации. Вокруг человек триста молодых, на многое готовых людей. Все мерзнут, но бодрятся. Какой-то читатель-слушатель, узнав нас обоих, шутит, что мы представляем живую пару «национал-социализм». Саша смеется: «Чур мое место в этом термине первое». Я не возражаю. Мы едем на концерт в редакцию. Там теплее и многие подхватывают его песни, хотя слова слышат первый раз. «В талой воде исчезало эго / В чуть соленый привкус талого снега». Это привкус крови, апрельской крови собравшихся на митинг-концерт по поводу победы князя Невского над католиками-НАТОвцами, крови, возможно, лучшей, самой чуткой в этом городе. Лимонов заглядывает в зал и приплясывает ногой. Ему нравится песня «Убей янки».
Узнаю, что на оскольском фестивале он ведет «мастер-класс». Звучит солидно, не знаю как в реальности. Мы встречаемся в магазине «Арктогеи», где я тоже веду «мастер-класс», журналистский. Выглядит он обычно. Немного вытаращенные глаза, проволочные волосы. Похож на детскую игрушку, но игрушку, сделанную мастером, ждущим от детей большего, нежели просто забавы. Перебивая друг друга, мы говорим о виртуальном субъекте, который когда-нибудь совершит революцию в нашей стране, о своеобразной «партии без места и названия». Такой субъект меняет политические имена, но остается сущностно единым, неуловимым в словах аналитиков. Впрочем, о чем мы говорим, не так уж важно, звук в этой сцене можно выключить.
Реальность обязывает каждого делать очень многое, чтобы действительно быть. Чтобы быть Непомнящим, он должен публично нарушать нормы полит.корректности, путешествовать преимущественно стопом, водить дружбу с православным духовенством, чтобы быть Непомнящим, он должен беречь свое положение социального аутсайдера, как дворянский титул, чтобы быть Непомнящим, нужно записывать новые альбомы из старых вещей. В разное время «чтобы быть» требуется разное. Далеко не всегда обязательно рифмовать слова и играть на гитаре, чтобы сделать очевидным для всех пульс своей крови. Сто лет назад, возможно, он бросил бы бомбу в Столыпина или стал бы «кормчим» на корабле хлыстов.
<1999 г.>