И октябрь безконечный торговался с душой…
Александр Непомнящий
Muzak Theme: Daniel Menche «October’s Larynx» (2001)
Окрестности захлебнулись в чернильном киселе потёмок, который запросто можно было бы черпать ложками и жадно, причмокивая от удовольствия, есть. Вымирающая деревушка-бродяжка с незрячими оконцами низеньких, по крыши зарывшихся в никогда не просыхающую грязь, сгнивших домишек, разрушенная церквушка на лысом холме, мосток-жердина через ленивую, заросшую кувшинками и камышом, речушку, погост на краю овражка и кривенькая яблонька-дичок с меленькими яблочками, нападавшими в крапиву – всё исчезло, будучи приговорено к исчезновению. Налетевший с выгоревших до пороха лугов вор-суховей трепал расстрелянную в упор листву, гоняя её туда-сюда по дороге. Мёртвые тянулись к живым, ну а живые – к мёртвым. И трупики листвы погребали тех, кто остался лежать на дорогах. Не было до них никакого дела… И потому суховею, налетевшему с выгоревших до пороха лугов, было здесь вольготно…
Ожидание Отчего Царства затянулось. Где-то в топях льдов продолжались бои, иногда переходя на небеса и обратно, в топи. Ухала дальнобойная артиллерия и, бывало, шальные, сбившиеся с траектории, снаряды долетали даже до окраинных огородов. Луговой порох воспламенялся и часами полыхал слепяще-белым фосфорным пожаром – растревоженная ночь металась в испуге, не зная куда ей, горемычной, скрыться от него… А расстрельные команды работали без устали, «с огоньком», унимая бодрым рассолом пота пулемётный жар. У переполненного оврага хохотали и уходили ночевать в пустые хаты. Фыркая, мылись у колодца и пили из кувшина хлебный квас, заедая его рассыпчатой варёной картошкой с укропом…
А потом, как и обещал, заявился отец. Как и прежде открыл обитую цветастой клеёнкой дверь, тяжело ступая на распухшую ногу, перешагнул через порог, присел на расшатанный трёхногий табурет, закашлялся, сплюнул и, вздохнув, спросил: «Ну, здравствуй, сын. Со свиданьицем, так сказать… Курить есть? А то там с этим делом плоховато будет. Не жалуют нашего курящего брата то… Принеси-ка лучше мой самосад. Цел он ещё?».
Самокрутки отец делал не спеша, мастерки, тщательно, огрубевшими, с лопнувшей кое-где кожей, пальцами проверяя на прочность. Курил долго, смакуя каждую затяжку и шумно выдыхая едкий желтоватый дым. Дым сворачивался змеёю и угрожающе шипел. И тогда статный, с гордой осанкой, всадник с пикой наперевес прижимал её сплющенную треугольную головку с махонькими злющими глазёнками к земле и лихо, с наскока, колол и добивал копытами. Отец сухо кашлянул. Табурет под ним скрипнул и сдвинулся с места, потянув за собой самодельный тряпичный половик.
- Как живёшь-то, батя? Расскажи. Долго мы не виделись… Последний раз, кажется, ещё до войны, до моего ухода…
- О чём рассказать тебе, сын? У нас то что? Не так, как у вас… Тишь, да гладь, да Божья благодать. Живи, не хочу… Одно хреново – курить не разрешают. С этим делом очень строго. Говорят, чтобы воздух был чище. Экология! Наука! Ага… А ты вот всё не угомонишься. Бегаешь себе, гоняешься за шут знает кем. Вот братья твои давно уже остепенились. Средний твой братан даже жениться тут надумал. Девчушка у него – красавица расписная. Складная да работящая. Ну уж свадебку то мы ему знатную справим. Загуляем! Чтобы всё, как у людей было…
- Знаю, батя, знаю. Сам братьев к тебе отправил. Притомились тут они, до смерти устали. А небо то оно ведь не всех удержать может. Кто твёрдо стоит и ступает прямо, во весь рост, ну а кто и сразу же булыжником вниз срывается. А что я? Мне, знать, по небу ещё ходить и ходить, и шут знает за кем гоняться. Да и стрелять я ещё не разучился. Либо они нас, либо мы их. Так, батя дорогой мой, заведено. Сколько раз об этом ты мне рассказывал. Или позабыл?
- Надолго ли, сын? Каково нам на вас смотреть, а? Не жалеете вы себя, не милуете. И всё-то мук вам мало. Крылья ломаете – да так, что все косточки хрустят да лопаются. Кровушкой, кровушкой живой нынче небо плачет… Может, хватит? Угомонишься, остепенишься, осядешь где-нибудь, хозяйство наладишь, деточек наплодишь. Очень уж мне внуков хочется.
- Нет, батя, нет. Не время ещё, ой не время. Ты же знаешь, куда я иду. И зачем иду…
- А дойдёшь ли? Ну, не мне судить тебя. Не мне… Пусть я и отец твой. Ты же башковитый у меня, хотя и непутёвый… Пора мне. Что-то засиделся я в гостях. Пора. Покурили и хватит. Вот и свиделись мы с тобой, сынок… До скорого. Свидимся ли ещё?
- Свидимся, батя. Привет братьям передавай.
- До скорого, сын… Жди!
И отец ушёл, оставив дверь открытой. Тьма снаружи, улучив момент, похотливо, совсем как стареющая блядь, обученная всяческим фокусам, обслюнявила спинку дивана, проглотила опустевший табурет и подползла на четвереньках, натирая мозоли на коленках, прямо к столу, пристроилась у ног и ласково, прикинувшись приручённым зверёнышем, заурчала.
Отец ушёл. По топям льдов, чёрных от золы заживо сожжённых… Ушёл по стёжке, известной только ему одному. В Отчее Царство…
Средний брат женился в начале осени, в первую субботу сентября, на той самой девчушке – красавице расписной. На его свадьбе гуляла почти вся деревня и даже родственники, прикатившие на нелепой развалюхе из соседней области. Отец играл на донельзя расстроенной гармошке, пьяно покрикивая на нетрезвых, едва держащихся на ногах, гостей: «Эх, жарь! Пляши, зараза! Пляши, чтоб тебя!». Какая-то полная тётка в мешковатом платье в блестках и брошкой на груди кричала: «Нальём по полному бокалу и за здоровье молодых!». Наплясавшиеся гости наливали, выпивали и всем скопом, в один голосище, ревели «Горько!», а брат, раскрасневшийся от выпитого, целовался в губы с суженой. Отец бушевал и, что есть мочи, рвал меха гармошки: «Что расселись? А ну жарь, жарь! Пляши, зараза!». Старший брат подсаживался к среднему, наливал себе и ему, обнимал его за шею и плакал, роняя слёзы в опустевший стакан, на дне которого дрожали капельки недопитого самогона.
И никто, никто тогда и не думал, что Отчее Царство совсем уже близко, за околицей, где его возвращение приметил сторож-старик…
Ну а где-то в топях льдов продолжались бои, иногда переходя на небеса и обратно, в топи. Война вернулась и забрала дезертиров с собой. Старшего и среднего брата, в чьих остекленевших, так ничего и не понявших, глазах низвергались жар-птицы и звёзды-полыни…
Измученные марш-бросками и контратаками батальоны уходили на небеса для отдыха и перевооружения, таща на себе остатки боеприпасов, нехитрый скарб и раненых. На рассвете они, топая туго зашнурованными ботинками, с новёхонькими многозарядными карабинами за плечами, проходили по бывшей центральной улице, мимо рассыпавшихся печных труб, мусорных куч и покосившихся изгородей с закопчёнными чугунками на шестах. Вслед им брехала единственная, невесть как уцелевшая, дворняга с перебитой лапой.
- Вот и свиделись мы снова, батя… Как братья? Все живы, здоровы?
- Всё хорошо у нас, сын. У среднего брата твоего дочурка родилась – махонькая, здоровенькая. Маришкой назвали. А кричит как! Совсем не спим теперь, всё качаем её. Ты бы только видел это чудо голосистое. Да, старший, вот, работу в городе нашёл. И платят, вроде бы, ничего, по-божески, не обижают. Огород нам ещё новый дали, прямо за ручьём. Будем там тыквы сажать…
- Рад, что всё у вас наладилось. Да, батя, курить-то будешь? Самосад я твой храню. Надо же чем-то гостя то дорогого угостить? Вот и пришёл ты, батя. Вот и свиделись мы…
- Свиделись, сын. И покурим, сын, непременно покурим. И ты кури. А то я курю да курю, а ты не куришь. Непорядок…
- Да нельзя мне, батя. Не разрешают. Заботятся обо мне. Другим я тут дышу. Чувствуешь, чем нынче небеса то пахнут? Всё меняется, батя. Даже небеса. И земля вместе с ними. Одни уходят, другие – приходят. Мёртвые – к живым, живые – к мёртвым…
- Чую, сын, чую. Нам куда легче было умирать…
Отец курил, хмуро, морща лоб, рассматривая на облупленной стене засиженные мухами фотографии, праздничные открытки и вырезанные из журналов картинки. С одной из фотографий на него смотрело осунувшееся, землистое лицо – он сам в выцветшей шинели и стоптанных, кое-где подвязанных верёвками и проволокой, сапогах. На краю льдистых топей, чёрных от золы заживо сожжённых. Измятая, нечёткая, кажется снятая второпях, фотография с оторванным краешком. Как напоминание о том, что когда-то он умел отличать живых от мёртвых… И умирать легко.
Каждый получает своё… Живые и мёртвые – то, что причитается им. Иногда живые и мёртвые менялись местами, когда воздух становился другим – настолько, что лёгкие выгорали дотла. Другим. Вверху и внизу. Мёртвые уступали своё место живым. Ну а живые, разумеется, уходили к мёртвым. Верх устремлялся вниз, а низ – вверх.
Да, и небеса уже не те. И в воздухе что-то появилось. То ли его атомарная структура изменилась, то ли, кто знает, в неё впрыснули некий незнакомый фермент. Нет, сын не вернётся. Да и никакой нормальной жизни у него не получится. Знать, не суждено. Небеса не пускают. Что-ж, пусть приучается дышать отравой. Как он дышал когда-то. Мёртвый ли, живой ли – нужно дышать… Чтобы не задохнуться… Чтобы вернуться. В Царство Отчее…
Где-то в топях льдов, чёрных от золы заживо сожжённых, продолжались бои, иногда переходя на небеса и обратно, в топи. А в Отчем Царстве воздух стал другим. Сын не вернулся домой…
<Июль 2007 года>