Святые благоверные князья-страстотерпцы Борис и Глеб |
I
В дни революционных бурь рождаются мысли о консерватизме. Мысли эти должны возвышаться над разъяренной борьбой страстей и интересов сегодняшнего дня. Размышлять о более глубоких, духовных основах консерватизма может лишь тот, кто свободен от давления и гнета уличных криков о контрреволюции, равно как и от давления и гнета собственных задетых интересов. И вот вдумываясь в причины наших несчастий и неблагообразий, приходится признать, что почти полное отсутствие в русском обществе идейного консерватизма было роковым для нашего развития. Мы развиваемся более болезненно и катастрофично, чем народы Запада. У нас совсем как будто бы нет традиций, нет дорогих воспоминаний прошлого, нет почитания могил предков. Мы начинаем свою историю сначала, с tabula rasa, как народ, не имевший истории. В нашей революции как будто бы совсем порывается связь времен. Русские гордятся той легкостью, с которой они совершают революционный разрыв с прошлым. Эту свободу свою они противополагают западной «буржуазности». Русскому ничего не стоит радикально порвать с родиной, с церковью, с государством, с семьей, с моралью, с наукой и искусством. Ему свойственна легкость преодоления всего того, что так трудно преодолеть западноевропейскому человеку. Отсюда характерный для русских нигилизм и анархизм. Но настоящую ценность имеют лишь то преодоление и тот разрыв, которые покупаются жертвой. Западноевропейский человек чувствует тяжесть истории. Он многое сотворил в своей великой истории, и ему нелегко отказаться от сотворенных им ценностей. За ним стоит великая культура прошлого, великие воспоминания и традиции, великие могилы. Революционный разрыв дается западноевропейскому человеку с большим трудом. И не объясняется ли необычайная легкость этого разрыва у русских тем, что мы, по словам К. Леонтьева, «прожили много, сотворили духом мало и стоим у какого-то странного предела»? Часто приходится теперь также вспоминать болезненные, но гениальные мысли Чаадаева о России, высказанные в его философических письмах. «Исторический опыт для нас не существует; поколения и века протекли без пользы для нас». «Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода». «Ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его предании». «Мы... придя в мир, подобно незаконным детям, без наследства, без связи с людьми, жившими на земле раньше нас, мы не храним в наших сердцах ничего из тех уроков, которые предшествовали нашему собственному существованию. Каждому из нас приходится самому связывать порванную нить родства... Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня... Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперед прошедший миг исчезает для нас безвозвратно».
В дни революционных бурь рождаются мысли о консерватизме. Мысли эти должны возвышаться над разъяренной борьбой страстей и интересов сегодняшнего дня. Размышлять о более глубоких, духовных основах консерватизма может лишь тот, кто свободен от давления и гнета уличных криков о контрреволюции, равно как и от давления и гнета собственных задетых интересов. И вот вдумываясь в причины наших несчастий и неблагообразий, приходится признать, что почти полное отсутствие в русском обществе идейного консерватизма было роковым для нашего развития. Мы развиваемся более болезненно и катастрофично, чем народы Запада. У нас совсем как будто бы нет традиций, нет дорогих воспоминаний прошлого, нет почитания могил предков. Мы начинаем свою историю сначала, с tabula rasa, как народ, не имевший истории. В нашей революции как будто бы совсем порывается связь времен. Русские гордятся той легкостью, с которой они совершают революционный разрыв с прошлым. Эту свободу свою они противополагают западной «буржуазности». Русскому ничего не стоит радикально порвать с родиной, с церковью, с государством, с семьей, с моралью, с наукой и искусством. Ему свойственна легкость преодоления всего того, что так трудно преодолеть западноевропейскому человеку. Отсюда характерный для русских нигилизм и анархизм. Но настоящую ценность имеют лишь то преодоление и тот разрыв, которые покупаются жертвой. Западноевропейский человек чувствует тяжесть истории. Он многое сотворил в своей великой истории, и ему нелегко отказаться от сотворенных им ценностей. За ним стоит великая культура прошлого, великие воспоминания и традиции, великие могилы. Революционный разрыв дается западноевропейскому человеку с большим трудом. И не объясняется ли необычайная легкость этого разрыва у русских тем, что мы, по словам К. Леонтьева, «прожили много, сотворили духом мало и стоим у какого-то странного предела»? Часто приходится теперь также вспоминать болезненные, но гениальные мысли Чаадаева о России, высказанные в его философических письмах. «Исторический опыт для нас не существует; поколения и века протекли без пользы для нас». «Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода». «Ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его предании». «Мы... придя в мир, подобно незаконным детям, без наследства, без связи с людьми, жившими на земле раньше нас, мы не храним в наших сердцах ничего из тех уроков, которые предшествовали нашему собственному существованию. Каждому из нас приходится самому связывать порванную нить родства... Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня... Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперед прошедший миг исчезает для нас безвозвратно».
В мыслях Чаадаева о России было преувеличение от боли. Но он многое острее видел и предчувствовал, чем славянофилы. Славянофильские идеи не оправдались русской историей, они потерпели самое страшное поражение в русской революции. Славянофильство было у нас единственной консервативной идеологией, но оно оказалось нежизненной и не оправдалось природой русского человека и русского народа. Никакого другого уважаемого консерватизма у нас не было. На консерватизм всегда смотрели, как на мракобесие и отсталость, и противополагали его всякому творчеству и прогрессу. Никакого активного и идейного народно-общественного консерватизма у нас не было. Был лишь казенный, официальный консерватизм, опирающийся на общественную и народную пассивность и инертность. Не допускалось даже мысли о возможности активного и идейного консервативного течения в нашем обществе. Консерватизм признавался исключительной монополией правительственной власти, которой противополагалось все общественное и народное, как оппозиция консерватизму. Широким слоям русского интеллигентного общества было чуждо сознание того, что глубокий и бескорыстный консерватизм связан с великой культурой, с почитанием великих ценностей и святынь и что истинный консерватизм нельзя противополагать творческому движению. Консерватизм есть одно из вечных начал человеческого духа, но начало не единственное. Другим вечным началом человеческого духа является творчество, порыв к новой, лучшей жизни. И консервативное начало превращается в ложь, когда оно препятствует творческому порыву и движению, когда оно становится на пути раскрытия и созидания новых ценностей. Отношение творческого начала человеческой жизни к консерватизму, с одной стороны, и революционному — с другой, — сложнее, чем это представляется упрощенному миросозерцанию. Революционизм — не творческое начало. А консерватизм, понятый в более глубоком смысле, совсем не исключает творческого начала и не противоположен ему.
II
II
Самая большая неправда чистого революционизма — его отношение к прошлому, ненависть к прошлому, отрицание и истребление прошлого. По законам этого природного мира будущее поедает прошлое, каждое грядущее поколение утверждает свою жизнь на трупах поколений предшествующих, оно устраивается на кладбище. Духу чистого революционизма представляется недостаточным это естественное пожирание прошлого, которому противится религия, жаждущая воскресения, — он хотел бы истребить память о прошлом и всякое почитание отцов и их дел. «Du passe faisons la table rase» — вот безобразные слова чистого революционизма. Это и есть прямая противоположность христианской религии воскресения. Революционизм находится во власти времени и процессов тления, которые несет с собой поток времени. Он делает человека рабом всеистребляющего временного потока. И это истребление прошедшего есть узаконение смерти и торжество ее над жизнью. Чисто революционная настроенность безгранично пессимистична по отношению к прошлому и безгранично оптимистична по отношению к будущему. Прошлое окрашивается в сплошь темный цвет. Будущее окрашивается в сплошь светлый цвет. Прошлое есть царство необходимости и принуждения. Будущее есть царство свободы. Всякая истина, всякое добро и правда ставятся в зависимость от времени и изменчивых его стихий. И потому чистый революционизм есть отрицание и истребление вечности. Вечно ценное содержание истории, не только будущей, но и прошлой истории, не воспринимается, не видится. Но ведь всякое будущее сделается когда-нибудь прошлым, и все сыны станут когда-нибудь отцами. Тогда поедавшие будут сами поедены. И никогда не предвидится конца этого поедания, этого торжества смерти.
Стихия революции отрицает отчество. Чистый, отвлеченный революционизм утверждает сыновство без отчества, он отвергает связь сына с отцом. И это неизбежно ведет к хамизму, к неблагородному поношению отца и матери. В наши дни революционная стихия отвергает отчество, родину. И обоготворяют себя сыны, ни от кого не рожденные, не желающие знать своего происхождения, ничего в наследство не получившие, ни с какими традициями и святынями прошлого не связанные. Идея пролетария, взятая в чистом и отвлеченном виде, и есть идея сына, не знающего отца и отечества, выпавшего из органической связи времен и восставшего против связи будущего и прошлого в недрах вечности. Для революционного пролетария, под которым я мыслю своеобразную философскую категорию, история мира начинается с него. Он — чистый эмпирик, не знающий никакого a priori по отношению к грядущему. Будущее есть его царство. И это есть в глубочайшем смысле слова отрицание религиозной тайны сыновства. Христос в вечности рождается от Отца и исполняет Его волю. Антихрист не знает отца и исполняет лишь свою волю. То же отражается в мире человеческом. Народы могут сознавать свое единство, свою связь с отцами и их великими заветами и могут сознавать себя начинающими историю для себя без всякой связи с прошедшими поколениями отцов. Духовные, религиозные основы консерватизма заложены очень глубоко. Истинный, глубокий консерватизм есть связь времен в вечности. И потому консерватизм есть одно из вечных начал человеческого духа. Истинный консерватизм не хочет допустить смерти прошлого, пожирания его будущим. Он религиозно противится обоготворению будущего как единственной реальности, которая еще должна прийти. И в этом противлении — правда консерватизма, но не единственная и не последняя. Само будущее реально лишь в связи с прошлым, лишь на той глубине, на которой прошлое погружается в непреходящую вечность. Истинный консерватизм охраняет вечное в прошлом, поддерживает связь сынов с отцами. И консерватизм делается ложью лишь тогда, когда он препятствует рождению новой жизни, когда отцы не допускают творчества сынов, когда ветхий завет отцов восстает против нового завета сынов. Тогда консерватизм превращается в отрицание другого, не менее вечного начала человеческого духа, его творческой динамики.
III
III
Истинный консерватизм нельзя противополагать творческой динамике. Вполне возможен творческий консерватизм. В консерватизме есть глубина, глубокие истоки, которых нет в революционизме. Революционизм не может иметь древних истоков, и никогда под ним не может быть глубокой почвы. Поразительно отсутствие глубины в революционных идеологиях и творческой одаренности у создателей, охранителей и развивателей этих идеологий. У революционеров сплошь и рядом нет глубины истинного консерватизма, но есть инертный консерватизм мысли. А у большей части великих творцов и гениев был консерватизм глубины, т. е. связь с глубокими истоками, с вечным в прошлом. В ком больше глубины и творческой одаренности: в Пушкине, Гоголе, Хомякове, И. Киреевском, Чаадаеве, Достоевском, К. Леонтьеве, Вл. Соловьеве и родственных им по духу или в Чернышевском, в идеологах русского революционного народничества и русской социал-демократии? Революционная почва очень неблагоприятна для появления творческого гения. Всякая культура большого стиля враждебна революционному духу. И великие революционеры духа могут быть так названы в каком-то совсем другом смысле. Такими великими революционерами духа были Достоевский и Ницше. Но социальные и политические революционеры охотно их называют реакционерами. В революционизме есть своя неизбежность и может быть своя отрицательная, условная правда. Но она превращается в ложь, когда абсолютизируется стихия революции и когда гаснет в ней свет, освещающий связь с прошлым. Революционеры неистово отрицают прошлое. Но они плоть от плоти и кровь от крови этого прошлого, они — реакция на прошлое. Отрицательная и злобная память о прошлом мутит их ум, калечит их чувства, делает их больными. Они живут не творческим порывом, а отрицанием прошлого, они прикованы к прошлому ненавистью и злопамятством, они — не свободны. И я решаюсь утверждать, что глубокий консерватизм делает человека более свободным как творца.
Смысл революций понятен лишь в связи с прошлым, лишь на большей глубине, чем та, на которой их обычно обсуждают. И революции совсем не то означают, что мнят о них их поверхностные идеологи и их одержимые деятели. Духовные плоды революций бывают совсем неожиданными. Так русская революция, которая была роковой и неизбежной, сделает возможной возникновение в России здорового, творческого, идеалистического консерватизма, прогрессивного консерватизма, допускающего самые широкие социальные реформы и самое глубокое перерождение общественности. Я имею в виду консерватизм нового, пореволюционного типа. Этот новый консерватизм будет связан у нас с пробуждением национальной стихии, с чувством русской истории и с обращением к религиозным основам жизни. Он будет радикально отличаться от старого официального консерватизма, как и от старого официального национализма. В жизни политической и социальной он примет формы национальной демократии в отличие от демократии революционной. Он должен будет признать примат духовной культуры над политикой, т. е. пойти вглубь, преодолеть революционную поверхностность. Чисто революционное миросозерцание всегда имеет уклон к материализму или позитивизму. И все попытки соединить революцию с религией поражают своей поверхностностью и натяжкой, в них всегда религия обращается в средство. Правда же консерватизма всегда связана с признанием воли Божьей, как стоящей выше всякой воли человеческой. Необходимо подчеркнуть, что я все время имею в виду чистую идею консерватизма как одно из начал человеческого духа. Эмпирический консерватизм может являться в самом неприглядном виде и быть великим тормозом в развитии жизни, гасителем всякого творческого порыва. Консервативное начало человеческого духа, обращенное к истокам и отчей ипостаси, к бытийственной глубине, должно сочетаться с творческим началом, обращенным к грядущему, к неведомой дали. Только в этом сочетании — полнота истины. Всякая косность, инерция должна быть расправлена и побеждена творческим порывом. Но сама революционность не есть такой творческий порыв, она есть лишь болезнь роста. И мы особенно больны от того, что у нас не было настоящего консерватизма. Он должен еще быть вызван к жизни, он предполагает творческое усилие духа. Русский революционизм означает инерцию и несвободу мысли, самую горестную бедность идеями. Настоящий, глубокий консерватизм будет означать эмансипацию мысли, обращение к более глубоким и оригинальным идеям, в которых мы так нуждаемся на великом историческом переломе. В идейном убожестве революционизма, в бедности и пустоте революционной мысли нельзя долго жить и дышать. Нужно обратиться к какой-то большей глубине и из нее черпать вдохновение и творчество. Мы быстро впадаем в революционный маразм.
Наша «революционная демократия» потеряла связь с истоками жизни. Она занята исключительно словоизвержением, и все слова ее выветрились и потеряли всякое живое содержание. Нам нужны слова с большим весом и реальным содержанием. А для этого нужно перестать жить на поверхности и кипеть в пустоте. Нужно связать себя с реальностями, непреходящими и вечными.